Цена стекла

Наёмная охрана везёт семь мер чистой крови для жены правителя. Контракт оказывается короче человеческой жадности.

Скажешь одно про Коште Гнилозуба — скажешь, что он никогда не умирал за бесплатно.

Он повторял это лет двадцать, всякий раз, как кто-нибудь предлагал ему работу с длинным списком причин и коротким списком денег. Повторил и теперь, сидя на корточках у обочины и разглядывая переправу, которую им предстояло пройти до темноты.

— Красиво излагаешь, — сказала Власта, не поднимая глаз от ружейного замка. — А умирал ты когда-нибудь вообще?

— Три раза. Один раз почти по-настоящему.

— И сколько дали?

— Восемь монет. Серебро, между прочим. — Кошта сплюнул в траву, и трава была рыжей, как и всё здесь. — Хорошая была сделка.

Мост через Быстрицу давно унесло, и вместо него люди набросали камней, брёвен и того, что удалось выломать из старой насыпи. Вода шла густо и красновато, как всякая вода, и пахла железом, как всякая вода. Кошта смотрел не на воду. Он смотрел на ту сторону, где среди ольхи стояли лошади без людей, а это в его опыте означало ровно одно.

— Ондра, — позвал он.

— Ну.

— Сколько там?

— Четверо. Может, шестеро. — Ондра лежал в бурьяне с трубой в руках и был счастлив, потому что его никто не заставлял идти первым. — И один с длинным. Штуцер, что ли.

— Замечательно. — Кошта поднялся, разогнув колени по одному, потому что оба сразу больше не разгибались. — Просто прекрасно. Госпожа Марта!

Акушерка сидела в повозке прямая, как штык, обхватив кожаный кофр обеими руками, и смотрела перед собой с той особой ненавистью, какую вырабатывают в себе люди, вынужденные три дня подряд ехать с наёмниками.

— Что.

— Там впереди какие-то господа. Возможно, они честные путешественники, которые оставили лошадей и пошли собирать цветы.

— А возможно, нет.

— А возможно, нет, — согласился Кошта. — В таком случае им нужны вы. Точнее, ваш ящик.

— В ящике инструменты.

— В ящике инструменты, — повторил он с чувством. — И семь мер стекла, за каждую из которых в Кутне режут по три человека, а в Праге, говорят, по пять, но там всегда врут про цены.

Марта посмотрела на него так, будто он предложил ей продать ребёнка. Она была маленькая, седая, с руками прачки и лицом человека, который каждую неделю кому-нибудь что-нибудь не сумел спасти.

— Вы понимаете, что это, — сказала она тихо, — или вам просто нравится слово «мера»?

— Мне нравится слово «оплата», госпожа. Всё остальное — ваша забота.

Он отвернулся, чтобы она не увидела его лица, потому что на лице у него было написано, что он всё прекрасно понимает.

Семь мер настоящей крови. Не разбавленной, не подкрашенной, не той дряни, которую монахи разливают из бочки под пение. Настоящей. Для жены Бржетислава Незвала, который держал верхний город, три рудника и достаточно людей, чтобы всё это удерживать, и у которого за одиннадцать лет брака не выжил ни один ребёнок.

Четыре выкидыша. Один мальчик, проживший два дня. И одна дочь, о которой в городе говорили шёпотом и на которую, говорят, было тяжело смотреть.

За такое платят. За такое платят так, что старый человек с плохими коленями может купить дом с крышей, погреб, перегонный куб и до конца дней пить воду, в которой не будет видно дна.

— Йиржи, — сказал Кошта. — Ты пойдёшь первым.


Скажешь одно про Йиржи — скажешь, что он был согласен.

Ему было девятнадцать, у него была новая куртка, купленная на аванс, и твёрдое убеждение, что он не такой, как эти. Что он здесь ненадолго. Что он вернётся в Хрудим, женится на Анежке и будет рассказывать про переправу так, чтобы все замолчали.

Он шёл по камням, держа ружьё поперёк груди, и вода била его по щиколоткам, тёплая и тяжёлая. Он думал о том, что не боится. Он думал об этом так старательно, что почти не заметил, как обмочился.

— Стой, — сказали из ольхи.

Он остановился.

Их было пятеро. Все в масках — не парадных, с клапанами и стеклом, а самодельных, из вываренной кожи, какие носят те, кому приходится много ходить под дождём. Тот, что с длинным ружьём, сидел на корточках и был спокоен, как человек на рыбалке.

— Мы не с города, — сказал Йиржи. — Мы везём врача. Женщину.

— Знаем, кого вы везёте.

— Она к роженице едет.

— И к ней тоже. — Голос под маской звучал устало и почти по-доброму. — Слушай, парень. Ты новый. Я по куртке вижу. Ты сейчас отойдёшь на три шага вправо и сядешь на камень, и через полчаса пойдёшь домой, и всё. Никто не запишет, что ты сел.

Йиржи потом много раз думал, что было бы, если бы он сел.

Он не сел, потому что за спиной у него стоял Кошта, а Кошта однажды сказал ему: людей убивает не смелость и не трусость, а промедление. И ещё потому, что ему было девятнадцать, и куртка была новая.

Он выстрелил от бедра, не целясь, и попал — не в стрелка, а в лошадь, которая закричала так, как не должно кричать животное, и повалилась в ольху, ломая всё вокруг себя.

Дальше у него не сохранилось порядка. Сохранилось: чужое плечо в лицо. Вкус железа, свой или речной, не разобрать. Ондра, который бежит по камням и орёт что-то радостное. Власта, стреляющая с колена, спокойно и медленно, будто отсчитывает деньги. Человек в кожаной маске, который сидит в воде и обеими руками держит собственный живот, чтобы тот не разошёлся, и смотрит на Йиржи снизу вверх, и Йиржи вдруг понимает, что маска ему велика. Что он тоже кого-то попросил бы сесть на камень.

И Кошта. Кошта, который никуда не бежал, а стоял на середине переправы, широко расставив ноги, между стрелком и повозкой, и работал коротким тесаком тем ленивым, экономным способом, каким пожилые люди колют дрова: не сильно, но каждый раз попадая.

Всё кончилось быстрее, чем Йиржи успел решить, что он чувствует.

Двое чужих ушли в ольху. Один сидел в воде. Двое остались лежать.

С их стороны — Ондра, у которого штуцерная пуля вошла под ключицу и вышла лопаткой, и он ещё минут двадцать удивлялся этому обстоятельству вслух, а потом перестал.

— Ну вот, — сказал Кошта, вытирая тесак о штанину. — Восемь монет.


Марта работала над Ондрой, пока он не умер, и после этого молчала до самого вечера. Костёр развели поздно, из мокрого, и он больше дымил.

— Вы всерьёз думаете, что это его люди, — сказала она наконец.

— Незвала? — Кошта пошевелил угли. — Конечно, его.

Власта подняла голову.

— Как это его? Он же нанял нас.

— Он нанял нас, чтобы довезти. И нанял тех, чтобы забрать. — Кошта говорил спокойно, как о погоде. — Пять мер довезёт охрана, две мере уйдут в яму на переправе, и никто в городе не спросит, потому что кто ж считает после боя. А платить надо только выжившим.

— Тогда почему ты его защищал?

— А я его не защищал, — сказал Кошта. — Я защищал ящик. Ящик у нас. Мы его довезём и получим полностью. — Он посмотрел на Марту. — А теперь скажите вы, госпожа. Вы всю дорогу держите этот кофр так, как держат ребёнка. Почему?

Акушерка долго молчала.

— Потому что я его открывала, — сказала она.


В Кутне их встретили с музыкой.

Не потому, что кто-то любил наёмников, а потому, что Бржетислав Незвал был человеком с воображением: он хотел, чтобы город запомнил день, когда в верхние ворота внесли жизнь его наследника. Вдоль улицы стояли люди, и многие плакали, и мальчишки бежали за повозкой, и с колокольни Второй Жертвы били так, что закладывало уши.

Кошта ехал и думал, что дом с крышей — это, в сущности, немного. Что можно попросить два дома.

Их провели через двор, потом через галерею, потом в комнату, где было слишком жарко и слишком много ковров, и там на кровати лежала женщина, которой было не больше тридцати и которая выглядела на все пятьдесят, а рядом с кроватью стоял сам Незвал — крупный, красивый, с той военной прямотой в спине, какую вырабатывают люди, никогда не бывшие на войне.

— Мера, — сказал он.

Марта поставила кофр на стол. Открыла. Достала стеклянный сосуд с восковой печатью и красной, как всё в этом мире, жидкостью внутри.

И сказала:

— Это подделка.

В комнате стало очень тихо. Даже колокол снаружи как будто споткнулся.

— Что, — сказал Незвал.

— Все семь. — Голос у неё был ровный, деловой, как у человека, объявляющего, что кость сломана в двух местах. — Печати подлинные, дореликварные, монастырской работы. Их не подделывали — их просто вскрыли и налили внутрь колодезной воды с суриком и толикой свиной крови. Аккуратно. Дорого. Кто-то очень хорошо знал, как выглядит настоящая мера, и был уверен, что здесь никто этого не знает.

— Вы лжёте.

— Господин, я тридцать лет принимаю в этом городе. — Она подняла сосуд к свету, и свет прошёл насквозь, ровно и мутно, как через любую грязную воду. — Настоящая не пропускает свет. Она его как будто держит.

— И это всё ваше доказательство?

— Нет. Свет — только начало, по свету одному вам всякий цирюльник наврёт что угодно. — Она поставила сосуд и толкнула его пальцем; жидкость плеснула о стекло. — Вес не тот. Осадок не тот: настоящая не даёт осадка вовсе, а тут по донцу сурик. Запах не тот. И воск на печати перелит: он лёг поверх старого следа, а не в него.

Она вытерла палец о фартук.

— Вы бы увидели сами, если бы хоть раз видели настоящую.

Незвал смотрел на сосуд.

Кошта, стоявший у двери, вдруг подумал очень отчётливо: он знает.

Это было в лице. Не изумление обманутого. Скорее уж лицо человека, который двадцать лет ждал, что однажды его спросят, и вот спросили, и оказалось, что вопрос звучит совсем не так страшно, как он себе представлял.

— Пять лет назад, — сказала Марта тихо, — вы продали монастырю Святого Прокопа три меры. За рудники. Помните?

— Замолчи.

— Я тогда сказала вам, что этого делать нельзя. Что вы её больше не найдёте. Вы ответили, что купите ещё.

С кровати раздался звук. Женщина проснулась и смотрела на них, и по глазам было видно, что она слышала всё и что для неё в этом не было новостей — а было только то, что теперь об этом знают посторонние.

Незвал повернулся к Коште.

— Убей её, — сказал он.

Кошта посмотрел на акушерку. Посмотрел на женщину в кровати. Посмотрел на семь стеклянных мер подкрашенной воды, стоивших жизни Ондры, двух чужих людей и одной лошади.

— Сколько? — спросил он.

Незвал моргнул.

— Что?

— Сколько, — терпеливо повторил Кошта, — вы за это платите.


Скажешь одно про Коште Гнилозуба — скажешь, что он никогда не умирал за бесплатно.

Про то, чтобы убивать за бесплатно, в присказке ничего не было, и он потом много раз про это думал: что вся его жизнь держалась на фразе, в которой не хватало половины.

Он взял деньги. Разумеется, он взял деньги — он же не дурак, а Незвал заплатил вдвое, потому что напуганные люди всегда переплачивают. Он вывел госпожу Марту через двор, посадил в свою же повозку, дал ей мешок с провиантом, отдал Власте половину своей доли и велел довезти акушерку до Хрудима и не спорить.

А потом вернулся и доложил, что дело сделано, и Незвал даже не спросил где.

Йиржи ждал его у ворот. У парня было такое лицо, будто он собирался что-то сказать про честь.

— Не надо, — сказал Кошта.

— Я же ничего…

— Вот и не надо. — Старик остановился, поглядел на город, на дым, на красноватые лужи между камнями, на бабу, которая цедила воду через тряпку у общественного колодца, и на колокольню, где всё ещё, по инерции, звонили в честь ребёнка, который не родится. — Слушай сюда, и я это скажу один раз. Мы не спасли ей жизнь.

— Как это? Ты же…

— Мы отложили. — Кошта потёр колено. — Незвал не станет искать, потому что искать — значит рассказывать, зачем. Но однажды он выпьет лишнего, или кто-нибудь в Хрудиме проболтается, или ему просто станет спокойнее без неё. И тогда пошлют кого-нибудь вроде нас, и тот возьмёт деньги, потому что ему тоже нужен дом с крышей.

Йиржи молчал.

— А хорошая новость знаешь какая? — Кошта наконец улыбнулся, показав те три зуба, из-за которых его так звали. — Нам заплатили полностью. И за доставку, и за неё. Второй раз в жизни мне заплатили за одну работу дважды.

— А первый?

— Первый я тебе не расскажу, — сказал Кошта. — Иначе ты решишь, что я хороший человек.

Они пошли вниз, к нижнему городу, где было дешёвое пиво, сваренное на той же воде, что текла в реке, и где никто не спрашивал, откуда серебро.

Колокол звонил ещё часа полтора.